This website is using cookies

We use cookies to ensure that we give you the best experience on our website. If you continue without changing your settings, we'll assume that you are happy to receive all cookies on this website. 

Brodszkij, Joszif Alekszandrovics: Вертумн

Portre of Brodszkij, Joszif Alekszandrovics

Вертумн (Russian)

Памяти Джанни Буттафавы

I

Я встретил тебя впервые в чужих для тебя широтах.
Нога твоя там не ступала; но слава твоя достигла
мест, где плоды обычно делаются из глины.
По колено в снегу, ты возвышался, белый,
больше того -- нагой, в компании одноногих,
тоже голых деревьев, в качестве специалиста
по низким температурам. "Римское божество" --
гласила выцветшая табличка,
и для меня ты был богом, поскольку ты знал о прошлом
больше, нежели я (будущее меня
в те годы мало интересовало).
С другой стороны, кудрявый и толстощекий,
ты казался ровесником. И хотя ты не понимал
ни слова на местном наречьи, мы как-то разговорились.
Болтал поначалу я; что-то насчет Помоны,
петляющих наших рек, капризной погоды, денег,
отсутствия овощей, чехарды с временами
года -- насчет вещей, я думал, тебе доступных
если не по существу, то по общему тону
жалобы. Мало-помалу (жалоба -- универсальный
праязык; вначале, наверно, было
"ой" или "ай") ты принялся отзываться:
щуриться, морщить лоб; нижняя часть лица
как бы оттаяла, и губы зашевелились.
"Вертумн", -- наконец ты выдавил. "Меня зовут Вертумном".

 
II

Это был зимний, серый, вернее -- бесцветный день.
Конечности, плечи, торс, по мере того как мы
переходили от темы к теме,
медленно розовели и покрывались тканью:
шляпа, рубашка, брюки, пиджак, пальто
темно-зеленого цвета, туфли от Балансиаги.
Снаружи тоже теплело, и ты порой, замерев,
вслушивался с напряжением в шелест парка,
переворачивая изредка клейкий лист
в поисках точного слова, точного выраженья.
Во всяком случае, если не ошибаюсь,
к моменту, когда я, изрядно воодушевившись,
витийствовал об истории, войнах, неурожае,
скверном правительстве, уже отцвела сирень,
и ты сидел на скамейке, издали напоминая
обычного гражданина, измученного государством;
температура твоя была тридцать шесть и шесть.
"Пойдем", -- произнес ты, тронув меня за локоть.
"Пойдем; покажу тебе местность, где я родился и вырос".

 
III

Дорога туда, естественно, лежала сквозь облака,
напоминавшие цветом то гипс, то мрамор
настолько, что мне показалось, что ты имел в виду
именно это: размытые очертанья,
хаос, развалины мира. Но это бы означало
будущее -- в то время, как ты уже
существовал. Чуть позже, в пустой кофейне
в добела раскаленном солнцем дремлющем городке,
где кто-то, выдумав арку, был не в силах остановиться,
я понял, что заблуждаюсь, услышав твою беседу
с местной старухой. Язык оказался смесью
вечнозеленого шелеста с лепетом вечносиних
волн -- и настолько стремительным, что в течение разговора
ты несколько раз превратился у меня на глазах в нее.
"Кто она?" -- я спросил после, когда мы вышли.
"Она?" -- ты пожал плечами. "Никто. Для тебя -- богиня".

 
IV

Сделалось чуть прохладней. Навстречу нам стали часто
попадаться прохожие. Некоторые кивали,
другие смотрели в сторону, и виден был только профиль.
Все они были, однако, темноволосы.
У каждого за спиной -- безупречная перспектива,
не исключая детей. Что касается стариков,
у них она как бы скручивалась -- как раковина у улитки.
Действительно, прошлого всюду было гораздо больше,
чем настоящего. Больше тысячелетий,
чем гладких автомобилей. Люди и изваянья,
по мере их приближенья и удаленья,
не увеличивались и не уменьшались,
давая понять, что они -- постоянные величины.
Странно тебя было видеть в естественной обстановке.
Но менее странным был факт, что меня почти
все понимали. Дело, наверно, было
в идеальной акустике, связанной с архитектурой,
либо -- в твоем вмешательстве; в склонности вообще
абсолютного слуха к нечленораздельным звукам.

 
V

"Не удивляйся: моя специальность -- метаморфозы.
На кого я взгляну -- становятся тотчас мною.
Тебе это на руку. Все-таки за границей".

 
VI

Четверть века спустя, я слышу, Вертумн, твой голос,
произносящий эти слова, и чувствую на себе
пристальный взгляд твоих серых, странных
для южанина глаз. На заднем плане -- пальмы,
точно всклокоченные трамонтаной
китайские иероглифы, и кипарисы,
как египетские обелиски.
Полдень; дряхлая балюстрада;
и заляпанный солнцем Ломбардии смертный облик
божества! временный для божества,
но для меня -- единственный. С залысинами, с усами
скорее а ла Мопассан, чем Ницше,
с сильно раздавшимся -- для вящего камуфляжа --
торсом. С другой стороны, не мне
хвастать диаметром, прикидываться Сатурном,
кокетничать с телескопом. Ничто не проходит даром,
время -- особенно. Наши кольца --
скорее кольца деревьев с их перспективой пня,
нежели сельского хоровода
или объятья. Коснуться тебя -- коснуться
астрономической суммы клеток,
цена которой всегда -- судьба,
но которой лишь нежность -- пропорциональна.

 
VII

И я водворился в мире, в котором твой жест и слово
были непререкаемы. Мимикрия, подражанье
расценивались как лояльность. Я овладел искусством
сливаться с ландшафтом, как с мебелью или шторой
(что сказалось с годами на качестве гардероба).
С уст моих в разговоре стало порой срываться
личное местоимение множественного числа,
и в пальцах проснулась живость боярышника в ограде.
Также я бросил оглядываться. Заслышав сзади топот,
теперь я не вздрагиваю. Лопатками, как сквозняк,
я чувствую, что и за моей спиною
теперь тоже тянется улица, заросшая колоннадой,
что в дальнем ее конце тоже синеют волны
Адриатики. Сумма их, безусловно,
твой подарок, Вертумн. Если угодно -- сдача,
мелочь, которой щедрая бесконечность
порой осыпает временное. Отчасти -- из суеверья,
отчасти, наверно, поскольку оно одно --
временное -- и способно на ощущенье счастья.

 
VIII

"В этом смысле таким, как я, --
ты ухмылялся, -- от вашего брата польза".

 
IX

С годами мне стало казаться, что радость жизни
сделалась для тебя как бы второй натурой.
Я даже начал прикидывать, так ли уж безопасна
радость для божества? не вечностью ли божество
в итоге расплачивается за радость
жизни? Ты только отмахивался. Но никто,
никто, мой Вертумн, так не радовался прозрачной
струе, кирпичу базилики, иглам пиний,
цепкости почерка. Больше, чем мы! Гораздо
больше. Мне даже казалось, будто ты заразился
нашей всеядностью. Действительно: вид с балкона
на просторную площадь, дребезг колоколов,
обтекаемость рыбы, рваное колоратуро
видимой только в профиль птицы,
перерастающие в овацию аплодисменты лавра,
шелест банкнот -- оценить могут только те,
кто помнит, что завтра, в лучшем случае -- послезавтра
все это кончится. Возможно, как раз у них
бессмертные учатся радости, способности улыбаться.
(Ведь бессмертным чужды подобные опасенья.)
В этом смысле тебе от нашего брата польза.

 
X

Никто никогда не знал, как ты проводишь ночи.
Это не так уж странно, если учесть твое
происхождение. Как-то за полночь, в центре мира,
я встретил тебя в компании тусклых звезд,
и ты подмигнул мне. Скрытность? Но космос вовсе
не скрытность. Наоборот: в космосе видно все
невооруженным глазом, и спят там без одеяла.
Накал нормальной звезды таков,
что, охлаждаясь, горазд породить алфавит,
растительность, форму времени; просто -- нас,
с нашим прошлым, будущим, настоящим
и так далее. Мы -- всего лишь
градусники, братья и сестры льда,
а не Бетельгейзе. Ты сделан был из тепла
и оттого -- повсеместен. Трудно себе представить
тебя в какой-то отдельной, даже блестящей, точке.
Отсюда -- твоя незримость. Боги не оставляют
пятен на простыне, не говоря -- потомства,
довольствуясь рукотворным сходством
в каменной нише или в конце аллеи,
будучи счастливы в меньшинстве.

 
XI

Айсберг вплывает в тропики. Выдохнув дым, верблюд
рекламирует где-то на севере бетонную пирамиду.
Ты тоже, увы, навострился пренебрегать
своими прямыми обязанностями. Четыре времени года
все больше смахивают друг на друга,
смешиваясь, точно в выцветшем портмоне
заядлого путешественника франки, лиры,
марки, кроны, фунты, рубли.
Газеты бормочут "эффект теплицы" и "общий рынок",
но кости ломит что дома, что в койке за рубежом.
Глядишь, разрушается даже бежавшая минным полем
годами предшественница шалопая Кристо.
В итоге -- птицы не улетают
вовремя в Африку, типы вроде меня
реже и реже возвращаются восвояси,
квартплата резко подскакивает. Мало того, что нужно
жить, ежемесячно надо еще и платить за это.
"Чем банальнее климат, -- как ты заметил, --
тем будущее быстрей становится настоящим".

 
XII

Жарким июльским утром температура тела
падает, чтоб достичь нуля.
Горизонтальная масса в морге
выглядит как сырье садовой
скульптуры. Начиная с разрыва сердца
и кончая окаменелостью. В этот раз
слова не подействуют: мой язык
для тебя уже больше не иностранный,
чтобы прислушиваться. И нельзя
вступить в то же облако дважды. Даже
если ты бог. Тем более, если нет.

 
XIII

Зимой глобус мысленно сплющивается. Широты
наползают, особенно в сумерках, друг на друга.
Альпы им не препятствуют. Пахнет оледененьем.
Пахнет, я бы добавил, неолитом и палеолитом.
В просторечии -- будущим. Ибо оледененье
есть категория будущего, которое есть пора,
когда больше уже никого не любишь,
даже себя. Когда надеваешь вещи
на себя без расчета все это внезапно скинуть
в чьей-нибудь комнате, и когда не можешь
выйти из дому в одной голубой рубашке,
не говоря -- нагим. Я многому научился
у тебя, но не этому. В определенном смысле,
в будущем нет никого; в определенном смысле,
в будущем нам никто не дорог.
Конечно, там всюду маячат морены и сталактиты,
точно с потекшим контуром лувры и небоскребы.
Конечно, там кто-то движется: мамонты или
жуки-мутанты из алюминия, некоторые -- на лыжах.
Но ты был богом субтропиков с правом надзора над
смешанным лесом и черноземной зоной --
над этой родиной прошлого. В будущем его нет,
и там тебе делать нечего. То-то оно наползает
зимой на отроги Альп, на милые Апеннины,
отхватывая то лужайку с ее цветком, то просто
что-нибудь вечнозеленое: магнолию, ветку лавра;
и не только зимой. Будущее всегда
настает, когда кто-нибудь умирает.
Особенно человек. Тем более -- если бог.

 
XIV

Раскрашенная в цвета' зари собака
лает в спину прохожего цвета ночи.

 
XV

В прошлом те, кого любишь, не умирают!
В прошлом они изменяют или прячутся в перспективу.
В прошлом лацканы у'же; единственные полуботинки
дымятся у батареи, как развалины буги-вуги.
В прошлом стынущая скамейка
напоминает обилием перекладин
обезумевший знак равенства. В прошлом ветер
до сих пор будоражит смесь
латыни с глаголицей в голом парке:
жэ, че, ша, ща плюс икс, игрек, зет,
и ты звонко смеешься: "Как говорил ваш вождь,
ничего не знаю лучше абракадабры".

 
XVI

Четверть века спустя, похожий на позвоночник
трамвай высекает искру в вечернем небе,
как гражданский салют погасшему навсегда
окну. Один караваджо равняется двум бернини,
оборачиваясь шерстяным кашне
или арией в Опере. Эти метаморфозы,
теперь оставшиеся без присмотра,
продолжаются по инерции. Другие предметы, впрочем,
затвердевают в том качестве, в котором ты их оставил,
отчего они больше не по карману
никому. Демонстрация преданности? Просто склонность
к монументальности? Или это в двери
нагло ломится будущее, и непроданная душа
у нас на глазах приобретает статус
классики, красного дерева, яичка от Фаберже?
Вероятней последнее. Что -- тоже метаморфоза
и тоже твоя заслуга. Мне не из чего сплести
венок, чтоб как-то украсить чело твое на исходе
этого чрезвычайно сухого года.
В дурно обставленной, но большой квартире,
как собака, оставшаяся без пастуха,
я опускаюсь на четвереньки
и скребу когтями паркет, точно под ним зарыто --
потому что оттуда идет тепло --
твое теперешнее существованье.
В дальнем конце коридора гремят посудой;
за дверью шуршат подолы и тянет стужей.
"Вертумн, -- я шепчу, прижимаясь к коричневой половице
мокрой щекою, -- Вертумн, вернись".

 
декабрь 1990, Милан
 
 
* Передавая новые стихи в "Огонек", Бродский попросил сделать несколько сносок.
* Вертумн  -- языческое божество, в римской мифологии бог перемен (будь то времена года, течение рек,  настроения людей  или созревание плодов). Был одним из мужей Помоны, олицетворяющей плодородие.
*  Джанни  Буттафава  (1939-1990),  чьей  памяти  посвящена  поэма,  -- знаменитый  критик  театра  и  кино  и  переводчик,  открывший  итальянскому читателю  романы Достоевского, произведения  многих современных  прозаиков и поэтов.
* Слова "караваджо" и "бернини" написаны с маленькой буквы намеренно -- в связи с тем, что как-то на аукционе работа  одного была оценена примерно в 100 миллионов лир, а другого -- в 50.



Uploaded byP. T.
Source of the quotationhttp://scanpoetry.ru

Vertumnus (Hungarian)

Gianni Buttafa emlékének

                        I

Először számodra idegen szélességi körön láttalak.
Lábad se tetted be oda; de dicsőséged elérte
a tájakat, hol a gyümölcsöket többnyire agyagból csinálják.
Térdig hóban magasodtál előttem, hófehéren,
s mi több - mezítelen, a féllábú s szintén csupasz
fák társaságában, az alacsony hőmérsékletek specialistája
minőségében. "Római istenség"-
hirdette a kifakult tábla,
s nekem te isten is voltál, amennyiben a múltról többet
tudtál, mint én (a jövő akkoriban engem
kevésbé érdekelt még).
Másrészt meg göndör fürtöd, széles arcod
miatt a kortársamnak tetszettél. S habár egy szót sem
érthettél helyi dialektusunkból, szót értettünk valahogy.
Kezdetben én fecsegtem; Pomonáról valamicskét,
folyóink kanyarairól, a szeszélyes időjárásról, pénzről,
a zöldséghiányról, az évszakok szeszélyes
váltakozásáról - oly dolgokról, melyekről véltem, te is érted,
ha nem is lényegük tekintve, de a panasz hasonló
tónusa révén. Lassan-lassan (a panasz univerzális
ősnyelv; nem volt más, bizonyára, egykor,
mint "juj" meg "jaj") te kezdtél reagálni:
homlokráncolva, hunyorítva; arcod alsó része
mintegy felolvadt, s megmozdult az ajkad.
"Vertumnus" - préselted ki végül. - "Engem Vertumnusnak hívnak."

 
                        II

Télvégi, szürke, pontosabban színtelen napon volt.
Végtagjaid, vállad, törzsed, ahogyan témáról témára
szökdeltünk, lassan-lassan
rózsásak lettek és szövetbe burkolóztak:
ing, nadrág, tökfedő, zakó, sötétzöld
télikabát, Balansiagi-márkájú cipő.
Kívül is egyre langyosabb lett, s te időnként, megdermedve,
feszülten hallgatóztál: hogy susog a park,
olykor ragacsos levelet sodorgattál, keresve
a pontos szót, a pontosabb kifejezést.
Mindenesetre, ha nem tévedek,
azon pillanatig, mikor felbuzdulva alaposan,
szónokoltam a történelemről, a háborúkról, éhínségről,
aljas kormányzatokról, elvirágzott már az orgona,
s te ültél a padon, emlékeztetve messziről
egy közönséges állampolgárra, kit meggyötört az állam;
a hőmérsékleted 36,6 volt.
"Menjünk!" - szóltál hozzám, a könyökömhöz érve.
"Menjünk; megmutatom neked a tájat, ahol születtem s felnőttem."

 
                        III

Az út oda, természetesen, felhőkön át vezetett,
melyek színe hol gipszre, hol márványra emlékeztetett, ám
olyannyira, hogy úgy tetszett, te éppen erre
gondoltál: elmosódott körvonalakra meg a
káoszra, a világ-romokra. De ez jelentette volna
a jövőt - abban az időben, amikor te már
léteztél. Valamivel később, kihalt kávéházban,
egy naptól fehérre hevített, alvó városka zugán,
hol egy túlbuzgó építész miatt most minden csupa boltív,
megértettem, hogy tévedek, beszélgetésed hallva
egy helyi vénasszonnyal. Ez a nyelv elegynek bizonyult:
az örökzöld suttogás és az örökkéken csevegő hullámok
elegyének - s olyan sebesnek, hogy beszélgetésetek alatt
te a szemem előtt többször is átváltoztál őbeléje.
"Ki volt ez?" - kérdeztem később, mikor kimentünk.
"Ez?" - megvontad a vállad. "Senki. Istennő - tenéked."

 
                        IV

Kissé hűvösödött már. Velünk szemben gyakran
bukkantak fel járókelők. Néhányan biccentettek,
mások meg félrenéztek, csak profiljuk látszott.
Azonban valamennyi fekete hajú volt.
Mindegyikük háta mögött kifogástalan perspektíva,
a gyerekek mögött is. Ami meg az öregeket illeti:
övék mintha begörbült volna kissé, mint a csigaház.
Valóban, a múltból mindenhol sokkal több volt,
mint a jelenből. Több évezred,
mint csillogó autócsoda. Az emberek s a szobrok,
közeledésük s távolodásuk mértékében,
nem növekedtek és nem kisebbedtek,
megértvén, hogy nagyságuk változhatatlan.
Furcsa volt téged természetes környezetben látnom.
De az a tény kevésbé furcsa volt, hogy szinte mind
értettek engem. Ezt bizonyára az ideális
akusztika okozta, az architektúra mesterműve,
vagy - a te beavatkozásod; az abszolút hallás
tehetsége a tagolatlan hangokat megérteni.

 
                        V

"Ne csodálkozz: specialitásom a metamorfózis.
Bárkire nézek - tüstént azzá lesz, mi én vagyok.
Tenéked ez kapóra jön. Külföldön legalábbis."

 
                        VI

Negyedszázad múltán hallom a hangodat, Vertumnus,
ahogy e szavakat kiejted, s érzem magamon
dél szülötténél szokatlanul szürke szemed fürkésző
tekintetét. A háttér - pálmák,
akár a tramontána által összeborzolt
kínai hieroglifák, és ciprusok,
mint egyiptomi obeliszkek.
Délidő; roskatag balusztrád;
és Lombardia napjától befröcskölt halandó arcmása
az istenségnek, mely számára ideiglenes,
de számomra az egyetlen. Kopaszodón, bajusszal,
inkább à la Maupassant, mintsem Nietzsche,
erősen - tán a nagyobb kamuflázs kedvéért -
kitágult törzzsel. Másrészt nem nekem kell
az átmérővel dicsekednem, Szaturnusznak tettetnem magam,
a teleszkóppal kacérkodni. Semmi sem adatik ingyen,
az idő különösképp. A mi gyűrűink -
inkább a fák évgyűrűi a tönkök távlatával,
semmint falusi körtáncé vagy
az ölelésé. Érinteni téged éppen olyan, mint
a sejtek asztronómiai összegét érinteni,
melyeknek ára örökkön - a sors,
de amellyel csakis a gyöngédség arányos.

 
                        VII

S berendezkedtem a világban, melyben gesztusod s szavad
csalhatatlanok voltak. A mimikrit, az utánzást
lojalitásnak tartották. Elsajátítottam a tereppel -
úgymint bútorzattal és redőnnyel - való összeolvadás művészetét
(ami évek során hatással volt a ruhatárra is).
Ajkamról beszélgetés közben az egyes
számú névmás helyett a többes számú szólalt,
s ujjaimban a galagonyabokor élénksége ébredt.
Az óvakodó figyeléssel is felhagytam. Ha dobogást hallok
hátam mögül, nem remegek. Lapockáimmal, mint a cúgot,
érzem hogy oszlopsor-benőtte utca húzódik mögöttem,
hogy messzi végén ugyancsak az Adria
hullámai kéklenek. Összegük, feltétlenül,
a te ajándékod, Vertumnus. Ha úgy tetszik - visszajáró,
aprópénz, amellyel a gazdag végtelenség
a végest elhalmozza olykor. Részben - babonából,
részben, bizonnyal, amennyiben egyedül
a véges az, mely a boldogság érzékelésére képes.

 
                        VIII

"Ebben az értelemben van az ilyeneknek, mint én," -
kuncogtál - "a magadfajtából némi haszna."

 
                        IX

Évek múltával úgy tetszett nekem, hogy az életöröm
mintegy a második természeteddé változott.
Még meg is játszottam magam, valóban oly veszélytelen
az istenségnek az öröm? Nem öröklétével fizet
vajon végeredményben életöröméért
az istenség? Te csak legyintettél. De senki,
senki, Vertumnusom, nem örült úgy a tündöklő vizeknek, a
bazilika téglájának, a fenyők tűleveleinek,
a kézírás makacsságának. Jobban, mint mi! Sokkal
jobban. Már úgy tetszett nekem, megfertőzött téged a mi
mindenevő természetünk. Valóban: a kilátást
a balkonról a tágas térre, a kongó harangokat,
a halak áramvonalát, a csak profilban látható
madár megszakadt koloratúr-áriáját,
a babér ovációvá erősödő ütemes tapsát,
bankjegyek zizegését - azok tudják megbecsülni csak,
kik tudják, holnap, legjobb esetben holnapután
mindennek vége lesz. Lehetséges, hogy éppen tőlük
tanulnak örömet, mosolyt a halhatatlanok.
(Hiszen a halhatatlanoktól idegenek az efféle aggodalmak.)
Ebben az értelemben van a magamfajtájából hasznod.

 
                        X

Senki sem tudta sohasem, hogy töltöd éjszakáid.
Ez nem is olyan különös, ha számításba vesszük
a származásod. Egykor, éjféltájt, a világ közepén,
homályos csillagok közt leltem én rád,
s te rám kacsintottál. Titkolódzás? De a kozmosz egyáltalán
nem titkolódzás. Épp fordítva: a kozmoszban minden
látható szabad szemmel, és takaró nélkül alszanak.
A közönséges csillag izzása olyan,
hogy ha kihűl, ábécét képes alkotni meg a
növényzetet, az idő formáját: azaz bennünket a
múltunkkal, a jövőnkkel, jelenünkkel
satöbbi. Mi csupán hőmérők
vagyunk, a jég fivérei s nővérei,
és nem a Betelgeuze. Téged a melegből alkottak,
s attól vagy mindenütt jelen levő. Nem könnyű elképzelni
téged valamely különálló, ráadásul fénylő pontban.
Ezért vagy láthatatlan. Az istenek nem hagynak nyomot
a lepedőn, utódaikról már nem is beszélve,
beérik a kézalkotta hasonlósággal,
egy kőfülkében vagy a fasor végén,
boldogok lévén, hogy kisebbségben maradtak.

 
                        XI

Jéghegy úszik a trópusok felé. A teve, füstöt eregetve,
valahol északon egy betonpiramist reklámoz.
Te szintén, ó jaj, kitanultad már, hogy nézd le
igazi kötelezettségeidet. Egyre inkább
egymásra hajaz a négy évszak, összekeveredve,
akár egy szenvedélyes utazó kopott
pénztárcájában a frank és a líra,
korona, márka, font és rubel.
A hírlapok "melegházhatásról" s a "közös piacról" fecsegnek,
de sajognak a csontok, akár otthon, akár egy külhoni ágyban.

Figyeled, még a naplopó Christo aknamezőn futó
elődje is elpusztul-széthull az évek során.
Az eredmény - a madarak nem kelnek útra
időben Afrikába, a hozzám hasonló pasasok
mind ritkábban s ritkábban térnek meg haza,
a lakbér meredeken felszökik. Nem elég, hogy lakni kell valahol,
de ráadásul jó sokat leperkálhatsz havonta.
"Minél banálisabb a klíma" - ahogy megjegyezted -,
"a jövendő annál előbb jelenné változik."

 
                        XII

Forró júliusi reggel a tested hőmérséklete
lejjebb zuhan, hogy elérje a nullát.
A hullaház horizontális tömege
úgy néz ki, mint a kertszobrászat
nyersanyaga. Kezdve a szívrohammal
s végezve a merevséggel. Ezúttal nem hatnak
többé a szavak sem: a nyelvem
számodra többé már nem idegen,
hogy kifüleld. És nem lehet
még egyszer ugyanabba a felhőbe lépni. Légy bár
isten. Annál inkább, ha nem vagy.

 
                        XIII

Télen a glóbusz gondolatban belapul. A szélességek,
különösen szürkületkor, egymásra csúsznak.
Az Alpok nem akadály. Az eljegesedés szaga terjeng.
Szaglik, tenném hozzá, a neolit és a paleolit.
Köznyelven - a jövő. Mivel az eljegesedés
a jövő kategóriája, amely oly idő,
mikor többé már senkit sem szeretsz,
még magadat sem. Mikor a holmid magadra öltöd,
még nem számítasz rá, hogy le is dobhatod hamarosan
valakinek a szobájában, aztán nem jöhetsz ki
a házból egy szál kék ingben, nem is beszélve
arról, hogy anyaszülten sem. Sokat tanultam
tőled, de mégsem ezt. Bizonyos értelemben
nincs a jövőben senki sem; bizonyos értelemben
senki se drága nékünk a jövőben.
Persze, ott mindenütt morénák és cseppkövek derengenek,
mint louvre-ok s felhőkarcolók szétfolyó körvonalai.
Persze, mozog valaki ott: vagy mamutok vagy
bogár-mutánsok alumíniumból, némelyek - sítalpon.
De te a szubtrópusok istene voltál, felügyelet
jogával erdővel vegyes feketeföld-zónák felett -
hona felett a múltnak. A jövőben nyoma sem lesz,
s te semmit sem tehetsz ott. Lassan elfoglalja
télen az Alpok láncait, a kedves Apennineket,
elragadva hol az erdei tisztást virágostul, hol egyszerűen
valami örökzöldet: magnóliát, babérágat;
és nem csak télen. A jövendő mindig
bekopogtat, ha meghal valaki.
Különösen, ha ember. Még inkább, ha isten.

 
                        XIV

A hajnal színeire kipingált kutya
az éjszaka-színű járókelőt csaholja.

 
                        XV

A múltban nem halnak meg, akiket szeretsz!
A múltban ők lesznek a távlat, vagy mögéje bújnak.
A múltban a hajtókák szűkebbek; egyetlen félcipőd
a radiátor előtt gőzölög, akár a bugi-vugi romja.
A múltban a kihalt parki ülőpad
keresztlécei sokaságával az egyenlőség
tébolyult jelére emlékeztet. A múlt szele
mindmáig felkavarja a latin
s a glagolita elegyét a lecsupázott parkban:
zsé, csé, sá, scsá plusz iksz, ipszilon és zé,
s te hangosan kacagsz: "Ahogy e vezetőtök mondta volt,
nem ismerek az abrakadabránál semmi jobbat."

 
                        XVI

Negyedszázad múltával egy hátgerinchez hasonló
villamos szikrát lobbant az alkonyi égen,
akár polgári díszlövést egy örökre kihunyt
ablak tiszteletére. Egy caravaggio két berninit[9] ér,
gyapjúsállá vagy pedig egy opera-
áriává átalakulva. S ezek a metamorfózisok is
felügyelet nélkül maradva mára,
tehetetlenség folytán folytatódnak. Más tárgyak, amúgy,
megkövülnek abban az állapotban, melyben hagytad őket,
ezért aztán senkinek a zsebéhez
nem mérhetők. A ragaszkodás demonstrációja? Vagy csak hajlam
a monumentalitás iránt. Vagy az ajtót pimaszul
betöri a jövő, s az el nem adott lélek
szemünk előtt nyeli el a klasszika,
a piros fa és a Fabergé-tojás státuszát?
Legvalószínűbb az utóbbi. Ami metamorfózis ugyancsak,
s ugyancsak a te érdemed. Nem nekem kell a koszorúdat
fonnom, hogy halántékod ékesítse e rendkívül
aszályos esztendő végezetén.
Egy otrombán berendezett, de nagy lakásban,
mint juhászkutya, kit gazdája elhagyott,
négykézlábra ereszkedem,
s a parkettet kaparom, mintha alatta volna elásva -
mivelhogy onnan árad a meleg -
a te mostani létezésed.
A folyosón, a másik végén edények csörögnek;
az ajtón túl ruhaszegély suhog, s hideg huzat jár.
"Vertumnus" - suttogom, a barna padlódeszkához tapadva,
verejtékesen. - "Vertumnus, térj vissza hozzám!"

 
München, 1990. december
 
Vertumnus - a római mitológiában a változások istene (mind az évszakok, mind a folyók áramlása, mind a gyümölcsérés és az emberi hangulatok változásáé). A termékenység istennője, Pomona egyik férje volt.
Gianni Buttafava (1939-1990) híres színházi és filmkritikus volt, valamint az orosz irodalom elismert műfordítója.
 



Uploaded byP. T.
Source of the quotationhttp://www.mek.oszk.hu

minimap